От этих вождей и наставников ложное понятие об ангелах перешло и к тем, кто мыслил не своим разумом, но чужим; а кто берет свои мысли у другого, сперва убеждается в них, и уже после того разбирает их своим разумом, тот трудно отстает от своих понятий и, утвердившись в них, большей частью успокаивается...
Э.Сведенборг. "О небесах".
Так уж вышло, что по прибытии в поезде на перрон Витебского вокзала Александеру пришлось там же торчать еще часа два. Полусумасшедший вокзальный связист транслировал по местному эфиру закольцованную в нескончаемость тоскливую мелодию из финалов фильмов "Профессионал" (Франция) и "Встреча" (Румыния), в обоих финалах под рояль и скрипку героев расстреливали из крупнокалиберных пулеметов. Одного на лужайке, другого в пенистом прибое. Александер когда-то любил эту мелодию, под нее мечтал о девушке, но теперь и так было тяжело — а тебе на психику давят. Нехорошо это.
Александер думал о городе, из которого приехал сюда. Еще в поезде, неподвижно загорая под близкими лампами на багажной полке плацкартного вагона и не шевелясь, чтобы не потревожить спящих под собой, он догадался о причине случившегося в том городе. Там выпустили либо с небо, либо из огромного трансформатора кучу молний, не шаровидных, а стрелообразных (точнее, похожих на огромные занозы), метра по три в длину. И молнии с грохотом, испуская снопы желтых и голубых искр при малейшем касании троллейбусных проводов, веток и листьев, просто зависшей в воздухе пыли, носились по улочкам того города. Если, не дай бог, молния попадала в человека, то его прожигало насквозь: с костяным треском, хрустом сухожилий, шипением и паром мокрых материй, разрывало нутро, и дальше уже по касательной выдохшиеся молнии летели немного и взрывались ударом о землю. Его тоже ударила молния, так он понял, оглушенному, контуженному и истекающему кровью, ему пришлось эвакуироваться. Чтобы если и помереть, то на родине, чтобы не смутить и не озадачить знакомых. Попробовать зализать свои раны.
Он пошел к другому боку вокзала, когда надоело рассматривать коммерческие киоски, там стихийно кучковалась, погоняемая милиционерами с дубинками и короткими автоматами, толпа приезжей бедноты из Беларуси с вкраплениями хохлов и молдаван. Продавали творог и сметану, колбасы и тушенку, заодно любую иную невообразимую мелочь. У него не было денег ни на проезд, ни на еду, он подумал и решительно приклеился с краю к ряду пожилых баб (чтоб если кто наедет, обидит, женщины горлом отпугнут). Расстелил на асфальте полиэтиленовый пакет, выложил на него что имел: две мятые пачки московской "Явы", пачку австрийских презервативов (украл где-то), детективы Хэммета и Жапризо, пакет сметаны. Сметану любил, купил как сладкую память при отъезде из городка в Беларуси, а теперь решил продать. Стоять с такой кучкой товара было неудобно, он бы и куртку продал, есть свитер теплый, но ей было лет пять, и никто на нее не позарится.
И подходили, спрашивали про цены, он отвечал тихо, невпопад, люди махали досадливо руками и шли дальше, наслаждаться разговорами о бедствиях людей и приобретать по случаю дешевые предметы. Бабам-соседкам скоро это надоело, подучили ценники нарисовать. Скоро парень купил презервативы, вернулся и взял сигареты. Потом пожилой мужик купил обе книжки, хотя жена тащила его дальше и ругала почем зря. Баба-соседка взяла у Александера сметану. "Видят, что у тебя дешево, и у нас не берут, — сказала сердито, но без злобы. — Теперь уходи, сама продам". И он свалил прочь с Витебского вокзала.
Сел на трамвай до Финляндского, дергался и озирался в ожидании контролера, а заплатить за проезд не мог себе позволить. Это сразу десять талонов надо покупать. В трамвае ехала бальзаковская женщина с а-ля Сокуров истощенным лицом. Она ругала мужика, сидевшего рядом, иногда прорываясь к матюгам.
— Я тоже жизни хочу! Выбрал себе потаскуху, с ней слаще, да? С крашеными буклями. А я виновата, я кухарить да обстирывать, а ты себе куколку нашел. Крашеную!
Мужик встал и вышел на остановке, она перевела глаза на другого и продолжила упреки — стало ясно, что сумасшедшая. Другой был нервный, сразу убежал в конец салона. Следующим стал Александер.
— Сволочь, да, сволочь и ничтожество! — говорила она ему.
— Я не сволочь, — сказал ей Александер.
Тут же, словно восторжествовав, она облила его вонючей жижей отборного мата. Входили в трамвай люди, смотрели, не понимая, все же он лет на пятнадцать был моложе. Не выдержал, тоже отошел, женщина прижалась лицом к стеклу, замолчала.
На Финляндском сел в электричку и поехал в дальнюю деревню, смутно представляя маршрут, был там раз, приятель возил отдыхать и рисовать на пленэре. Они тогда объелись мухоморами, ставили опыт по вхождению в сюрреалистический прорыв, а ни варить, ни съедать варево не умели — и оба долго мучались от схваток в животе, непрерывно дристали. Осень, никого в том доме не должно было быть, можно остановиться, особенно если найдет картошку и другие припасы. Собирать грибы (нормальные), клюкву, запасать дрова, рисовать и молить бога, чтобы получалось. Потому что пора бы получиться.
Никому ничего не мог сказать Александер, выходила из него вместо слов отстойная черная вода с ржавыми разводами, наверно, от слов, что где-то внутри слишком долго ждали. А никак нельзя только молчать.
Он сражался как лев против этого молчания, он возомнил себя живописцем, хотя никто этого так и не подтвердил. Но год за годом — три года! — во всеобщем молчании Александер рисовал свои маленькие пейзажи, на которых корявые стволы и вытаращенные ветки соседствовали с водой реки, лужами, снегом, с чахоточными каменными строениями, а маленькие люди смотрели в небо и чего-то ждали. Он стал невыносим за эти три года, сперва рыдала, потом ушла жена (картинки были не очень-то веселы, а никто не покупал, они скопились в их доме десятками, внося некий дискомфорт). И теперь ему врезали под первое число, он перестал сам верить в себя и свои картинки.
В электричке, в неотапливаемом вагоне на жестком деревянном сиденье он заснул. Сон вернул его в молниевидный мир, но сжалившись, вернул в каком-то извращенно-милостивом варианте.
...Будто бы электричка развернулась и поехала обратно в Петербург, именно к Витебскому вокзалу. Вышел он, чтобы встретить здесь жену. Видит, жена прогуливается с мальчиком вдоль киосков, тот покупает дорогие сигареты "Давыдоф", дамские чулки и колготки, шоколадки, в общем, охмуряет. Александер иной раз и сам предлагал жене все это, она отнекивалась (обманывала!), мол, ей ни к чему. Нездравая мысль посетила его, прощальная надежда: может, на халяву решила отовариться, а потом отошьет... Учил же, что вот так беды на жопу и приманиваются! Парочка же спустилась к платной автостоянке, села в "БМВ", жена высунулась в окошко и сказала подбежавшему Александеру: Я через часок вернусь, будь примерным мальчиком. Парень перегнулся через жену от руля к окошку и всучил ему в руку ком бумажный, и сразу нажал на газ. У Александера в руке трепыхалась куча денег, а машина мчалась прочь. Он побежал, сумел грузовик остановить, сказал шоферюге про беду, посулил деньжищ. Грузовик помчался вокруг вокзала, но беглецов нигде уже не было.
— В подвалы заехали, там дорог тьма. Теперь ждать надо, когда наверх опять вернутся, — сказал шоферюга.
— Выпьем, что ли? — предложил Александер, бумажки жгли ему кулак.
Пошли в бар и стали пить водку, скоро Александер сильно нагрузился. К шоферу пришли бабы, штук пять, они выдергивали из кулака Александера по бумажке, приносили и ставили на столик новые бутылки. Хохотали, а когда он решил рассказать о себе и своем горе, не сжалились, хохотали дальше, и ему даже стало самому смешно. Он заразился беспечностью, взял взаймы помаду, нарисовал на столике картину, бабы зааплодировали.
— Боженька, ведь надо же, малюет, старается! — изумлялась одна, в мерзких черных колготах. Он купил у бармена для нее юбку, хорошую, строгого английского фасона, но она не надела. Бросила ее под ноги, в лужи вина и водки. Бармен подошел, наклонился и прошептал Александеру: Как только деньги твои кончатся, вышвырну тебя.
Александер не дурак, он полпачки в другой кулак переложил для экономии — фиг выгонишь, денег еще куча — подумал, и повел всех в кинозал.
Зальчик тесный, ему сзади бабы на плечи ноги клали, рвалась на экране пленка, а в пленке пели, непонятно, зачем, но здорово. И тут опять пришел враг, а он-то пьяненький, забыл, что это уже враг, а вовсе не друг. Александер облапил врага, стал гладить по ляжкам, по заднице, по плечам, ему груди подсовывали, вроде, чтобы тоже качество проверить. И враг улыбался. Александер не понимал ничего: враг или жена перед ним, или враг прощен, или баба на жену и врага похожа? Вдруг понял, что шоферюга тот был переодетым врагом, его сюда убивать заманили. Тут спали с лиц пьяные гримасы и фальшивые краски, с ножами вокруг встали.
— Хорошо, я сам умру, только вот последнюю картинку нарисую, — предложил он сделку.
Враги в виде баб, бармена, еще множества жутких существ молчали, долго, кто-то сухо сказал: Давай, импровизируй бардзо...
Александер должен был нарисовать что-то, а руки молчали, душило его это молчание, убивало — и засмеялся, утирая слезы, враг.
Приехал куда надо затемно, переночевал кулем на сыром лежаке, не топил, свет не сооружал (нужно было заправлять керосинку, а электричества жок). С утра не встал, наоборот, крепко заснул, потому что ночью досаждал холод, спал до обеда. Солнце успело далеко убежать.
Хлеб удачно купил, с фургона в деревне продавали, местные старухи брали хлеб мешками, но и ему буханку оставили. Он решил, что пора за грибами идти.
Но осень-то стояла поздняя, заматеревшая и стылая, много дождей здесь пролилось. И почва глубоко насытилась влагой, чавкала под ним в лесу при каждом шаге. Он спешил, помахивая корзиной, углубиться внутрь, чтобы диковатые жители деревни перестали пялиться на него молча и неподвижно. Понимал, что поздновато для грибов, очень мокро, да и заморозки по ночам шпарят этот растительный мир.
И здесь не было ветра, земля завалилась кучами желтых березовых листьев, и они пружинили, не давая грязи обволочь как следует ноги в резиновых сапогах (нашел подходящую пару в доме). В этом сыром мареве желтого цвета и острых ароматов осенней гнили попадались островки ельника, с чистым мхом внизу и отгороженным наглухо перекрещенными ветвями небом, так что даже темновато там было. Александер сперва держался берез. Но глаза быстро забились золотистой рябью, стали тускнеть и подергиваться глазки, устали, а грибы учуять и раскопать под таким слоем листьев было трудно. Лишь гигантские синие поганки да красные и серые мухоморы бодро торчали, видимые издалека. Ему казалось, что в ельниках вообще грибов поменьше, зато можно было их увидеть заблаговременно, а не когда носом уткнешься. Он стал кружить под елями и соснами, ловча и принюхиваясь, резко поворачивая в стороны, чтобы запутать и озадачить белые грибы, а также подберезовики и рыжики, вдруг видеть их, хватать, разглядывать, с наслаждением поводя носом от их острых запахов. И так он шатался долго, чего-то набрал, в особенности зеленух и маслят, те воду стойко переносили, сохранив свежесть и крепкость. А качественные грибы обычно были подпорчены водой, их обглодали черви, слизки или птички, и шляпки светились от дыр. Александер хватился покурить, да спички забыл в доме. Тут он сообразил, что не слышит, и давно, шума машин с дороги, а поначалу он следил, чтобы не уйти в сторону.
Быстро вечерело, меркло небо, он повернул на сто восемьдесят и пошел строго назад.
Там встретилось не то, чего ждал и помнил. Видимо, сильно петляя, кидаясь копать то к одному дереву, то к другому, он продвигался вовсе не по прямому пути, а менял направления, теперь сзади его встретило болото — которого вообще не видел. Сперва болото намечалось по ходу, просто лужи выступили сквозь слои и кучи листьев, травы, веток. И почва зачавкала громче, продолжительней, с подсосом, не сразу отпуская ноги, вбирая ноги глубже и глубже. Быстро темнело.
Он убыстрил шаги, тут появились грибы, много, огромные роскошные подберезовики высыпали на кочках под деревьями, их коричневые шляпки выделялись над полегшей белесой травой, а пространство меж деревьев ширилось и все быстрее, основательней обрастало водой. Он не вытерпел, стал рвать эти грибы, сдерживая в сознании начало испуга. Скоро места в корзине не осталось, а грибы шли лучше и лучше, совсем молодые, крепкие, чистые, и он тогда выбросил те, что набрал раньше, стал заполнять корзину заново отборной добычей. Небо над березами стало темно-серым, было не разобрать уже, с какого края садится солнце. Незачем было определять, а то влез бы на дерево, он в начале пути не запоминал направления по солнцу.
Бросил он собирать грибы, рывком оторвался от них, как из наваждения силой вырвался, и, размахивая тяжелой корзиной, побежал по лесу: а впереди больше и больше воды, уже приходилось прыгать с кочки на кочку. Лес редел, кочки становились меньше, ниже, неустойчивей, и постоять на них, отдышаться не получалось, в две-три секунды вода поднималась до верхов голенищ, ледяные струйки скатывались по коже щиколоток вниз, хлюпали там и жгли натертые волдыри. Постоянно приходилось забирать куда-то вбок, потому что он совершенно очевидно пер в центр болота. И уже сверху не проникало никакого света, лишь тот оставался, что еще сохранился здесь под деревьями, сам воздух темнел, вода стала черной, и лишь кочки нежно светились белыми проплешинами. Он замер на поваленном бревне, надеялся расслышать звуки с дороги — что-то услышал, побежал в ту сторону, но уже метров через пятьсот взяло сомнение, пришлось опять слушать, хрипло дыша — и звуки пришли со стороны противоположной.
— Если лешие научились имитировать автомобили, то это извращение! — сказал Александер вслух, голос от усталости и озноба кривился и дрожал, и сам он испугался произнесенного оскорбления.
Вокруг гулко хлюпало, покрикивали где-то хриплые птицы, неясно скрипели и шептали в верхах кроны деревьев; гигантский белый гриб, чудилось, что в полметра ростом, высился невдалеке на кочке, и было ясно, что гриб здоров и хорош, иди рви, мир поразится. Александер сложил ладонь в щепоть, перекрестился, и принялся бежать и бежать, прыгая, скользя, роняя грибы из корзины, но держась строго одного направления.
Вот самое обидное, думал он так, нет спичек, ни закурить, ни развести костер и согреться, и туман вечерний начинается, темно-серые ватные клубы копошатся за дальними стволами деревьев, одежда мокреет и прилипает к телу, и струйки пота под майкой остужаются, и от этого всего ему холодно, дрожь колотит...
Она в сердцах вышвырнула вон, в открытую форточку, тетрадь, та покувыркалась в воздухе мелкой курицей, тяжело шлепнулась на мокрый куст сирени под пятиэтажкой.
— Все равно это была ты, — сказали ей сзади.
В тетради были ее записи пятилетней давности, и ей думалось, что там много умного и полезного, что почитать будет восхитительно, она же помнила, какой умницей была — а вышло, будто фиксировала бред какая-то перезревающая и донельзя озадаченная девица.
Разве что одно замечание она и теперь одобрила — Все мальчики пусть будут просто мальчиками, а когда они оказываются дяденьками или, еще хуже, мужиками, видеть и слышать их не могу и не желаю. Теперь, по прошествии многих лет и приключений, она могла подтвердить ту истину. Но почему? Она была такая же умная, как сейчас, она все тогда уже поняла и сделала многовыдающегося, почему же в дневнике сплошной бред?
— И не бред. Это именно то, кем и чем ты была, — встрял кто-то сзади повторно. — А вот сейчас пока неизвестно, кто и что ты, ты это вообще или не ты, и ни в коем случае нельзя отрекаться от себя в прошлом, от своего прошлого, потому что...
— Заткнись! — она даже уши руками зажала и зажмурилась. — Ведь ни фига не понимаешь и не смыслишь, а лезешь. Не лезь куда не просят!
Она решила для успокоения съездить к подружке, поделиться пережитым в последнюю неделю. Подружка была проверенным бойцом, могла часами слушать ее молча, притом с вниманием. Бывало, уже занесет, вещает уже что-то совсем себе непонятное, голос от усталости теряет, связки горловые воспаляются, а подружка слушает. Любая женщина последнее манто отдаст за такую подружку, ни у одной знакомой такой не было, она этим фактом очень гордилась.
Ничего не поделаешь, она была необычная, для чего-то предназначенная, было время, когда этим гордилась, потом от этого предназначения ревела и выла, потом просто смирилась — от судьбы не уйдешь. Хотя бы потому, что два ангела-охранника висели за ее щуплыми плечиками. Давно там висели, глядишь, с момента рождения, а когда-то лет в семнадцать она прозрела, смогла их видеть и слышать.
Между собой ангелы были особями неравноценными. Один герой, могучая птица, то ли буревестник, то ли альбатрос, плечи и голова точь-в-точь как у античного бога, весь белый с пепельным, лишь кое-где мелькают черные перья, да черные же зраки обведены оранжевым ободком. Второй не ахти, и размерами поменьше, и почему-то в грязных пятнах, непрерывно линяет, что ли, вечно взъерошенный такой. Первый был вождь, оратор, хотя после бурных импровизированных высказываний замолкал надолго, на неделю, на месяц (она страшно его уважала за такую вот выдержку), — второй же бубнил себе под нос почти непрерывно, она научилась отмахиваться, со временем более решительно и нервно отмахивалась, и ангелок уже боялся получить по прыщавой и всегда оробелой физиономии, держался на почтительном отдалении. И слышно его было плохо, разве что при тишине природы, а в городе природа молчит редко. Мелко он мыслил, второй этот, бубнил о каких-то цветочках, императивах, облачках, требовал, чтобы платьице вместо штанов напяливала...
Она вытащила подружку на прогулку в парк, где старушки прогуливали внучат и собачек, закормленных, укутанных в тулупчики, мелко семенящих на длинных поводках. В стылом осеннем воздухе висли, раздражая слух, резкие крики и причитания хозяек. Иногда было слышно, как падают с каштанов плоды, но обе девицы их не поднимали, а шли себе и говорили.
Подружка некоторое время слушала сводки новостей про воззрения ее подруги на место личности в истории, а потом вдруг, невежливо и совершенно не к месту, перебила:
— Знаешь, тут в голову попало, и никак не могу выкинуть. Ты знаешь какую-нибудь молитву?
— Чего?
— Текст хотя бы самой короткой молитвы, но там боже еси на небеси святится имя твое... Я от бабушки это помню, но там еще много осталось.
— Нда, дожили. Ты ведь хорошо осведомлена, что у меня особые взгляды на проблему религии. И вообще, скажи сперва, какого хрена тебе сдалась эта молитва?
— Понимаешь, только ты не нервничай, потому что это было до всяких споров и скандалов, мне Александер изъяснялся про какую-то там свою метафизику...
— Вот, это его болтология...
— Да, но пока говорили, мне казалось, что он искренне, точнее, верно говорит. Он сказал, что ему очень будет нужно, чтобы кто-нибудь вдруг захотел и прочитал молитву, ну, попросил за него именно у какого-нибудь неба или боженьки. А когда уехал, стало ведь нехорошо, и ему хуже чем мне или тебе. Я подумала на днях, что я могла бы эту молитву прочитать. Слов не знаю.
— Чего-то не помню, когда ты с ним могла говорить. Хотя неважно. Даже неважно, втюрилась ты или в сентиментальность пала, это твои проблемы. И я их уважаю. Но свое мнение выскажу: в этом, во всем этом эпизоде с молитвой, есть что-то ненастоящее, и затем, что это за мужик, который на других, на девочку свои проблемы перекладывает? Хочешь, сам бубни по библии, иди в синагогу и клади поклоны, а кого-то подталкивать... На самом деле это вроде шантажа, он в тебе чувство вины поселил. И всегда он так делал, как хорошо, что мы от него избавились, удрал, как побитый кот. Вечно он нам этими фразочками, шуточками мерзкими в души плевал, а потом оказывается, он и есть самый разнесчастный! Именно этого я не терплю. А чтобы тебе не мучаться... ты спой хотя бы "лойбыканах, вышли хлай", это наверняка тибетская молитва. Ничего другого предложить не могу.
— Я думала. Вот что знаю и во что могу поверить? Мы с кришнаитами дружили, я помню их песни "харе кришна, харе рама", тоже могла бы спеть потихоньку про себя. Никто бы не узнал. Но Тибет-то далеко, я вдруг озадачилась, может, здесь над нами православное небо, и если по-настоящему, то надо именно на русском языке православную молитву читать? А иначе и не поможет?
— Ты чего? Так нельзя, столько обсуждали, и все за раз насмарку. Какое там православное небо, бред собачий! При чем все эти католичества, баптисты, иезуиты и Конфуций? Хотя вот Китай не буду осуждать, он такой. И при чем здесь этот подонок? Если ты почувствовала какой-нибудь зов, если ищешь веры, так и скажи, подонков не приплетай.
— Может быть, зря я тебе про молитву сказала, — опять неожиданно ответила подружка.
Тогда она поняла, что прямо тут, в считанные секунды теряет выстраданные и заработанные трудом позиции, что не сообразила, не поняла, и не поверила, а гнусавым индюком разорялась. И произвела отступление на заготовленные позиции, долго еще водила подружку туда-сюда, говорила, говорила, словно вместо советской власти глушила Голос Америки.
Никто из прохожих, косящихся на ее гневную размашистую поступь, не поверил бы, что в женщине этой бушует горе, плещет волнами смятение; ее оперенные птички за плечами сжали головы, нахохлились и с наигранной независимостью косили в сторону округлыми глазами. Тощий ангел пытался было перейти в контрнаступление, заявив:
— Я знаю молитвы, и православные знаю, и ту про "господи сущий на небесах..." знаю, есть даже более подходящие для такого случая. Давай вернемся, и ты ей поможешь.
— Исчезни, клуша, я в последний раз прошу. Я проиграла сражение, понял? Вы оба, небось, знали, что меня ждет, и ни намека. Этому дите неразумному внушили химеру, гадость, а она переживает, мучается, я-то ее знаю. И мне не верит. Меня ее вера спасала, а теперь что? Холодно мне стало, пойду домой водку с мужем пить.
— Всегда так будет, что близкие оставляют нас. Надо помнить о дальних, любить их, делать дело для них, их много, массы, а предательство близких надо забывать, не замечать!
Это сказал ангел-герой, распушив перья и вознеся высоко голову. Сказал, в общем, то, что и желала она услышать. Но ей не хотелось терять подружку, и она, вопреки традиции, не закивала и не захвалила героя. Тот страшно озадачился, нахохлился, и все трое были расстроены.
В квартире она выпила водки, ее через пять минут стошнило, тогда она разругалась с родичами, обеспечив себе бойкот. Села в комнатке, обставилась электронагревом, потому что мерзла все сильнее. Она думала, что сильные разъяренные чувства, обида и ненависть, ее согреют, но мерзла.
— Это легко сказать, что произошла ошибка. Как только скажешь, так оно и на самом деле случится, подтвердится. Но я не пойду на такое предательство, я не трус, переживу и продолжу путь, тогда и будет одержана очередная победа. Если она поняла что-то, чего я не поняла, это ужасно. И если действительно существует религия, а не вранье и притворство, пусть из лучших побуждений, тогда... Наверно, тогда у меня столько много грехов, я вся как пособие по извращению заповедей. Тех, кто могу вспомнить. Да, в мой заповедник пришли враги, надо уехать, бросить все, схватить в охапку дорогое и бежать, пока не разуверили меня в важном. Или бороться, я столько лет борюсь, почему именно я, с каждым. С кем? С тем, кто силен? А недоумков глажу и лелею. Я любила, сильно, всех, а никто мне равноценно не ответил, и зря, я уже устаю, и скоро начну весь мир ненавидеть. Вас всех, вот тогда запоете, я могу все уничтожить!
Она вообще-то говорила это ангелам, не удосуживаясь поглядеть на них, наконец глянула, их нет. И раньше отлучались, но тревожно как-то стало.
Заробевшая подружка тем временем кружила, стараясь быть неприметной, вокруг церкви. Постепенно разобрала, где вход, запомнила, глядя на посетителей, как надо креститься. Едва успокоилась, как звонари забили в колокола, от неожиданности отлетела метров на пятьдесят, ей представилось, что выскочат изнутри на звон люди, женщины будут исступленно рвать волосы, протягивать небу ребеночков, а поп станет кричать про сатану и его прихвостней, и укажет на нее, и ее попытаются разорвать. Дым из кадила будет стелиться над грязной землей с ее телом.
Почему-то пронесло. Не разорвали. Вошла, в углу прихожей сидела нищая старуха, увидев девочку, потрясла кружкой с монетами. У нее денег не оказалось, даже мелочи для нищей, она сделала вид, что очень своими грехами озабочена. Тогда старуха пустила ей вслед свой шипящий голос:
— Куда с голой башкой лезешь, нехристь, платком прикройся...
Не было ни платочка, ни шапчонки. Набралась снова смелости, пошла по стеночке, приглядываясь, принюхиваясь, запоминая. Бродил около алтаря и рядом висящего деревянного распятия священник, что-то там поправлял, снимал оплывшие и затухшие свечки перед иконами. Несколько темных фигур застыли по углам, думая или молясь; терпеливые старушки на коленках стояли под алтарем, хотя пол был холодный и затоптанный, из кирпичей, они ловили руку священника и целовали, а он равнодушно чертил крестики на их лбах.
Она намеревалась просто произнести просьбу и уйти, но теперь такое поведение было бы фальшивым и неучтивым, как увидела, что свечки лепят, вспомнила — свечки за кого-то можно ставить и зажигать. Свечка горит, а ты просишь за кого-то. Подошла к священнику, попросила взаймы свечечку маленькую. Тот молчал и ходил себе дальше, она отошла, решившись, опустилась на коленки, больно было от грубых неровных кирпичей, поднялась и сложила руки на груди, опустила голову. И тут священник, не отвлекаясь и не говоря, мимоходом сунул ей свечку, мягкую, мялась и пачкала пальцы жирным. Она сумела прилепить и зажечь свечку, пошла прочь к двери. На выходе почему-то вслух попросила за раба божьего Александера.
Вышла, глотая свежий воздух, чувство обиды ее взяло. Как голо, равнодушно, одичало там, ее не приветили, не помогли. А кого как не ее приютить, она старается быть хорошей. Нет, не пойдет больше туда, решила девочка.
Снежок вечерний, легкий пошел. Заново остро пахло осенью.