НЕХОЖЕННЫМИ ТРОПКАМИ

Посвящается двум сгинувшим шахматистам

Жил-был один такой студентик. Все ему спокойно не училось, и в комитет комсомола он не ходил, хотя оттуда прямая дорога в Болгарию или даже в Англию, по туманным закоулкам Лондона. И там сравнительно спокойно, чисто от лиходейства. Даже, бывало, сосед говорил студентику:
— Кончай шастать по городу, да еще вечерами. Лучше садись, в шахматишки перекинемся. Я тебе ферзя в фору отдам.
— Без ферзя ты проигрываешь. Давай без туры.
— Так не дорос еще.
— Ну, тогда я ухожу.
А институтский мастер, родной, въедливый, воспитанный, как старый пес старого композитора, почти умолял студентика:
— Родной ты мой, напиши курсовую работу и принеси почитать. Смерть как чего остренького хочется. Подолбай там их, смелее, дерзай, ты ж молодежь.
Но смутно глядел гляделками студентик на старичка и думал — ни за что таким не стать, лучше притвориться мертвым, на время. И опять прямо из института, не проведав в общаге шахматиста, отправлялся студентик на улицы.
На улицах ходят люди, много, толпы. Так и кишат, шныряют, бегают и на бегу еще слова разные бормочут, или стонут. Сколько среди них странных, непонятных, жутманов сколько. Сколько ведьм и колдунов и леших и домовых и всякой мелкой хищной швали. Вот ведь, если ты некрещен в третьем поколении, то народная мудрость такого величает несознательным колдуном или ведьмой. И сам-то не знаешь, даже вдруг не желаешь, а колдуешь, кого-то мимолетом враз угробляешь, кого-то одним зырком умучаешь. И среди такого народу ходит себе студентик, не сторонится. Идет, чует, вроде раз сглазили, два — оговорили, три — околдовали, заворожили, украли у него чего-то там — может быть, мелочь, а может быть, эмоцию, или даже целое большое человеческое чувство и еще теорию о строении сознания отдельноличностного. А студентику плевать, тоже мне, плевун выискался.
Вот как-то озяб, оголодал он, шляючись, решил, что до знакомой, тоже подучиться с их общей родины приехавшей и жившей не сильно далеко, ему стоит податься, и поехал в метро, потом пошел к ней. В ее общагу. Общага, надо отметить, еще более старая, страшная, непонятная, суровая, затаенная, чем у него. Его — здание более опрятное, нормальное и цивилизованное. И стоит та плохая общага на улочке с замысловатым названием Авиамоторная, позади родильного дома, так что словно из-под земли там иной раз мучительные крики раздаются. И цыгане хитрые тут вертятся, и старушки всякие в черном или более замаскированные. Жуть, а не общага. Лихо тут явное.
Вот топает он ножками, по пыльной грязной улочке, кругом ямы асфальтовые, экскаваторы брошенные как остатки войны громоздятся, там воинская часть с умирающим бойцом, на воротах нарисованным, а внутри видно, как деды огурцов мочат. И невдалеке как птица гигантская с шипами и клювами и костистыми лапами — институт Патриса Лумумбы, и бегут в него и из него негры и другие древние люди, злонамеренные ведуисты и склеротики, тоже глянет вот такой фиолетовый, пожует белыми губами, за другого признает, околдует, и будешь всю жизнь ловить петуха, страшно кричащего, черного, с отрезанной головой. Руками хлопать, ловить, а петуха вовсе нет, сидишь в психушке уже, но ловить будешь всю жизнь, так как околдуют тебя. Или в зомби, в чурбана, в идиотика превратят — и ты не докажешь, что можешь быть другим, нормальным. Никто нормальным тебя не вспомнит, это же массовый гипноз сделают!
Пришел в ту злобствующую общагу, на проходной никого нет. Казалось бы, жуткая, непостижимая, отвальная абсолютно деталь, плохая, в общем, примета. Но хилый тот студентик, лопух отчетливый, к этому ноль внимания. Знал я такого, тоже не обращал внимания на некоторые бездны, так все уже он, он теперь... Не травите душу, хоть про студентика кончим, если сил хватит, стерпим боль сердечную и невыносимую. Вот-вот нечистая вмешается. Она, нечистая, страшно и дико переживает, если где начнут про нее правдивую подробную историю. Вся взвивается трепещущим воздушным змеем в путах циклона, отмстить кидается, и по многу-многу раз. Рискую я тут. Вообще-то я не рискую, хотя после сотен дней за шторами, с загашенными огнями, с собственноручно завязанным своим ртом и не выдерживаешь, бешено бросаешься навстречу опасности. А так меру блюду, пороху и всевозможных ядов перепробовал, почем фунт лиха изведал, да. Ровно шестьдесят три пуда с гаком потянул мой фунт, два раза я взвешивал, проверял, значит.
Пошел студентик по коридорам общаги, навстречу идет кот со злобным осмысленным взглядом, тощий, гигант, без уха и без лапы, пахнет смердью. Потом панк жирный, в разодранной майке и с розовыми волосами в гребне попадается навстречу, потом пьяный мужик, а глаза трезвые, и еще баба, вроде толстая, добрая, а почему тогда нож из кармана высовывается с любопытством, и пустое ведро на коромысле болтается? И этот дурень, студентик, дальше топает. Я бы уже на подоконнике от врагов оборонялся, пинал их и плевал в них, а там на гаражи с третьего этажа выпрыгнул бы! А он идет себе, дурень, и ничего ему не скажешь. Подошел к нужной двери с обколупанной масляной краской, из щелей куски шпаклевки сыплются, всунул с трудом голову в скрипучую дверь, ее кто-то снутри упирал, не давал всунуть, там в обиталище знакомой пусто, нет одноклассницы. Сидит в углу, на железной с шариками на спинке кровати, маленькая такая девочка (подозрительно) и приветливым голоском (опасность!) произносит:
— А ваша Жульеточка за кефирчиком ушла, через десять минут будет обязательно.
Он в ответ вежливо: Чего это мы почитываем? — у нее в руках книжка толстая была.
Ее худенькие синие руки, обнаженные по плечики, не дрогнули, развернули том к нему обложкой, это был гениальный роман середины прошлого века, северного российского автора. Кивнул одобрительно студентик, вышел, как вошел, боком в дверь, подождать да покурить. На общей этажной кухне, с четырьмя газовыми плитами, в потеках жира и черной гари, обсыпанные шевелящимися от избытка животных мусором, стоят солдаты, в шинелях и в кирзе, двое, держат на весу за пояса девок, а те под кранами омовение совершают. Он им не мешал, прошел к окну, курил, смотрел во двор, за которым родильный дом. Никто не морщился, не тушевался, не обскорблялся, а чего, это их повседневная жизнь, а не срам. Вскоре знакомая его пришла, под руку с огромным лиловым негром в арабских одеждах. Сами они ели специфическое арабское блюдо, ему дать не рискнули, кефиром накормили. Потом пили чай, он выпил семь стаканов, чувствует, больше не лезет, прислушался, вокруг тихо, эти спать вдвоем легли, девочка в углу читает, можно уходить потихоньку. Как бы зловещие события затихли...
Конечно, кто и догадался, это его по мелочи решили поберечь, повыгуливать для крупной охоты, чтоб вес не растряс, горечь в кровь не проникла. Эх, че творят, негодяи.

2.
Страшное дело в том случае намечалось. Страшное, и все тут. Через несколько дней и ночей, в которые его что-то подсасывало, подташнивало и подкашивало, решил зачем-то студентик снова поехать к своей знакомой на улицу с диким тревожным названием Авиамоторная. Хотя кефиром насыщаться не умел, а одолжить она обещала от силы двадцать рублей.
Стояла стоймя в городе и над ним поздняя ноябрьская непогода, ее зверства усугублялись в этой гигантской муравьедной куче: дымом, смрадом, смогом, испарениями помоек, насилием бродяг и бродячих животных, загаженностью и всеобщей озадаченностью, которая селила в нас тревоги.
А в тот день студентика обманули. Он последнее время света белого не видел, засыпал в темноте, просыпался в темноте, поскольку трудился, выполняя задание мастера (вроде тоже могли в редакции по поручительству мастера деньжат подбросить), и писал и рвал листики до первых петухов, потом в шесть утра шел за газетой "Советский спорт". Купив, возвращался, прочитывал за пустым, разве что с ломтиками хлеба и сыра, чаем, отдавал шахматисту газету, тот только теперь глаза продирал. Покупалось, конечно, на деньги шахматиста, но трудился студентик. Он падал на диван, потрясенный очередными провалами советского футбола, хоккея, баскетбола и прочих чемпионов, и спал тревожно до вечера — и уже на улице заново господствовала ночная темнота, со своими хищно шевелящимися звездами, белой, с синими вспухшими прожилками, красного кровавого оттенка луной, и несущимися и зависшими неподвижно тварями ночными, летающими и порхающими, которые дичь себе высматривают на тротуарах, в свете фонарей (тушить фонари надо!) и в окнах верхних этажей, где шторы не используются по беспечности (ни за что не открывайте шторы на окнах — днем тем более!). Везде, кругом, всегда кто-то думает, что вы дичь, готовится напасть и разорвать, и даже если вы достаточно ядовиты или просто несъедобны, когда разорвут, умыкнут — тогда поздно доказывать будет!
Вышел студентик, зачуханный от обильного сна, нога дрогнула, расставаясь с порогом общежития — и такое его глаза увидели! Он ведь просто думал, что вечер, конец рабочего дня, и сейчас он запросто поедет, прикрывшись людьми, к той знакомой.
Нет, это был не вечер. Черное разбухшее небо громоздко выгнулось, поерзало брюхом по земле и по ее постройкам, чтобы земля эта стала воглая, склизкая, холодеющая — и запахла чтоб чужбиной. Это был не вечер, никто не увидел, что это было, кроме студентика. А случайные люди, оказавшиеся не в домах, а на открытой земле, прилипли к тому брюху неба и исчезли. На следующую ночь вернулись, чтобы в окна последних этажей стучаться, наслаждаясь замешательством обитателей. Земля не просто пахла чужбиной, земля незаметным жестом сбросила шаблонное свое значение и стала сама по себе, именно что чужбина.
Голые мокрые деревья посверкивали густо налепленными на ветки каплями влаги, и вытанцовывали, подергиваясь на вспученных нервных корнях под мерный, слышимый ими ритм. Не вальс, не фокстрот, не понять, не надейтесь. Это вроде как если бы залегли и в этой части города три зловредных ведуиста, начали бить в свои барабаны из шкур черных козлов. У асфальта дорожного исчезла скука, проступило новое неведомое выражение лица, от которого требовалось отразиться, отшатнуться, с немым криком зашагать по грязи куда-нибудь, где иное выражение лица. И иное казалось рядом, под бетонными мокрыми стенами зданий, в кустах, в подъездах, только везде терялась связь с прошлым, тебя бил, мял, подтачивал и преобразовывал, высасывая соки, озноб. В лужах колыхался водяной состав, вспоминая о своем небе, вспоминая о разреженном мраке тучевого мокрого простора, нанизанного на иглы света от далеких миров, глушащего связь и смысл соития с теми мирами. И потому лужи тоже были за одинокость, бесприютность, гордую отверженность и хищность земли-сиротинушки.
Студентик попал туда, не ведая, что будь ты хоть нормалехонек, статичен и трезв, а пропитают тебя своей сыростью, цепанут, взвесят и усвоют — а через миг иным существом ты встанешь точно в то место, где был твой копийный предшественник миг назад в прошлом. Проделали дикое лихоманье, запустили по воле сурового рока, мокрой судьбы, сквозимой нечисти. Шел студентик по чужбине, вокруг ни души, лишь пара раздирающих воздух криков. Не разглядывал студентик, как в пустом зале метро из стен и колонн капало, и плиты трещали, как озирались, поспешно смахивая с физиономий влагу, одиночные фигуры в метро. О, студентик был занят, он думал о заказанной мастером работе, он думал о культурологии, то есть, скажем сразу — ни хрена он не думал.
Во всех вагонах подошедшего поезда было по одному-два человека, и все прятали лица, сел и он, долго трясся, снова попал в пустой зал, прыгнул на эскалатор, и тот бесцеремонно вытащил студентика на новую землю. Здесь он встал на трамвайную остановку. Рядом жались к скамейке две старушки с венками, ехали на Армянское кладбище неподалеку, над дорогой с рельсами нависала гудящая и сверкающая Шаболовская телебашня. Ехал в трамвае он почти до Авиамоторной, в нужном месте соскочил с подножки, пересек парк, где ямы от вскрытых захоронений, где стоны заживо уединенных, где что-то лезет из глинозема и хватает за ноги, попал в общагу, куда к своей знакомой и стремился. Тут только он вдруг заметил, что звезды гаснут в просветах серого пространства, а край небес засветился-затеплился. "К чему бы это?" — подумалось ему.
В фойе и на этажах таилась та же пустота. Стояла поперек дороги ему коляска с молчащим и строго взирающим младенцем — студентик не стал коляску катать, протиснулся между ней и стеной коридорной, вымазался в желто-фиолетовой известке, пошел дальше. Постучал. За его спиной хлопнуло, он нервно оглянулся — из двери напротив вышли две в длинных белых одеяниях (салопы или ночные рубашки?), направились в конец коридора, где туалеты и ванная комната. Куда вошли, неизвестно, потому что студентик уже разговаривал внутри комнаты.
Там мало что изменилось за истекшее время. Кровати были пусты, но не застелены, а перебуровлены, одеяла и простыни и наволочки с подушек сбиты в комья, пестрели на них пятна от пищи, помады и прочего. У окошка сидел на табурете и читал при свете зарождающегося дня тот же комочек.
— Опять никого, кроме тебя, — удивился студентик.
— Опять. Но ничего страшного, я привыкла, — сказал комочек.
Его заинтриговала повторяемость красок этого мира.
— А что мы теперь почитываем? — спросил весьма игриво студентик.
— Да вот, интересуюсь...
Он посмотрел и вздрогнул. Это снова был гениальный роман, уже совсем иного российского автора середины прошлого века. Что-то, какая-то догадка, начала постукивать крепче, еще крепче в его медный лоб.
— Не может быть, — отказался он от догадки.
— Чего не может?
— Да так, мерещится. Где опять моя знакомая?
— Она уже уехала, насовсем. В Лумумбу, там замуж за негра выйдет.
— Он ее там съест, наверно.
— И мне так казалось, только она не слушалась. Так влюбилась и учиться настолько осточертело, что исхудала, почернела, его третировала, пока он не согласился. Расписались здесь по нашенским законам и поехали туда, жениться по ихним правилам.
— Тут еще солдаты с бабами на этаже гуляли.
— Они и сейчас здесь. Всю ночь пили, буянили, одного своего порезали и в женский туалет бросили. Не зайти, страшно. Крови натекло, но дышал вроде. Остальные пока отсыпаются.
— Тебе здесь жить не страшно?
— Наоборот. Ужасов везде хватает, а здесь привыкла.
— Тебя здесь не насиловали?
Комочек захихикал, потом посерьезнел, как-то на мгновение даже взгрустнул.
— Как тебе сказать, наверно, нет.
— А пить заставляют?
— Ага, но ничего, уже знают, что если много пью, то блюю. Причем неожиданно и фонтаном. На близрасположенных.
— Ты на кого учишься?
— Неважно. Ну, если тебе так надо знать, учусь на гидромелиоративного проектера.
Он как-то проникся ее отрешенностью, думает, дай-ка поразведаю. Энергично закружил по комнате, шарил на полках, сгребая флаконы с духами, тюбики кремов, журналы и бижутерию. Вынул коробки из-под кроватей: шмотье, баксы, шуршавые упаковки импорта, коробки магнитофонов и плееров. Все не то, тогда открыл единственную тумбочку, и там, за стопкой нижнего белья, лежало четыре книжки. Повесть, еще повесть одного из двух упомянутых писателей, именно те гениальные, что нужно. И роман третьего. Он сел, охнул, развернулся к ней.
— Почему ты их читаешь?
— Интересно. Почему бы мне их не читать? Не понимаю, ты против или за?
— Я за. И тебе никто не подсказывал, чтобы именно эти книжки читать?
Она смотрела, студентик понял, так говорить было не нужно.
— Угости меня чаем, пожалуйста.
— А я боюсь. Иди сам в ванную, там в баке вода. Из кранов сегодня не течет. А заварки я потом дам.
Он взял чайник, пошел набирать воду. Это было хорошо, как раз требовалось кой-чего обдумать.
В большой комнате с обнаженной кирпичной кладкой, от чего комната казалась зеленой и старинной, стояло три корыта, глубокие и вроде жестяные, в двух еще была вода. Окна были замазаны матовым, просачивался белый свет, отпугивая студентика. Он отвык от света, однозначно чувствовал, что его могут поймать в белом свете. В углу комнаты наверху были повернуты вбок грибные шляпки водораспылителей душа, и из них сочились струйки. Остро пахло вениками, сыростью, гнилым бетоном пола. А в корыте плавала брюхом вверх крыса, распухшая, с белой шерсткой. Он набрал воды в другом сосуде, пошел, столкнулся в дверях с бабой.
— Ты кто такой? — почему-то возмутилась та.
— За водой пришел.
— Думаешь, нам воды хватает? Ты у девок поселился?
— Нет, я в гости зашел.
— Я им приказала клиентов сюда не водить! Понял?
— Ага, я пойду.
Попал в комнату, пересказал комочку диалог, та расхохоталась.
— Вот глупая, по твоему виду ж ясно, что неплатежеспособен.

— Разве ясно? — студентик оглядел себя и мысленно согласился.
Контролеры в автобусах тоже никогда его всерьез не трясли, молча высаживали и говорили: вали отсюда.
— Я так понял, сейчас все твои подружки промышляют?
— Работают. Чай пьешь? Тогда пей, разболтался слишком.
— А ты тоже этим занимаешься?
Она в очередной раз промолчала. Студентик поник. Того не ведая, чтица разбивала его сердце. Так поник, что завалился вбок на кровать, ноги поджал, головой в мягкое зарылся и прошептал: я тут маленько, если можно...
Раза два он просыпался, то от хохота женского, то от истерических споров, дверь хлопала, свет вспыхивал и тускнел, он веки покрепче стискивал, чтобы не обнаружили. Очень устал за последние дни. Проснулся опять в полной темноте. На кровати, касаясь его спиной, спал комочек. Студентик встал и ушел. Не прощаясь.
Он стал вроде пьяного. В глазах рябь и муть, ноги подрагивали после длинных кошмарных снов. Что-то стучало, словно требуя впустить и выслушать, в его голове; он со сна и будучи в хандре не то что выслушать, различить эти стуки не мог. Долго стоял на остановке, ждал трамвай, пешком идти не желал. Дождался, зашел в пустой салон, сел, глядел в окна, пока до станции метро его везли.
Темно и малолюдно было на улицах: светили фонари, как глаза насекомых на длинных шеях, отражался их свет в лужах и на воротах грязи у дорожных обочин. Шастали парочки, непристойно зажимаясь, брели прочь согбенные фигуры стариков и алкоголиков. Он отметил для себя постоянство ночи в последние времена, раздражился, распалился. Лишь соскочил с трамвая, глядь — вход в метро две женщины изнутри запирают. Побежал объясняться.
— Впустите, мне уехать надо. Через весь город добираться!
— Закрываемся, — сказал ему из-за прозрачных стекол.
— Еще пять минут! — возразил он твердо (конечно, не знал, который час и во сколько должны закрывать, знал одно: всегда и везде люди норовят закрыться пораньше).
И пожалуйста, смутились, переглянулись и впустили. И эскалатор еще работал. И даже, спустя минут десять, поезд к перрону подошел, без единого пассажира в вагонах. Машинист на ходу удивленно взглянул на студентика, а когда тронулись со станции, сказал в динамик: Поезд следует только до кольцевой. Повторяю, на кольцевой конечная.
Так проехал три станции, вышел на кольцевой. Постоял в безлюдном зале, залитом голубым светом. В другой части зала низенькая старушка-уборщица гоняла шваброй мусор и грязь от стены к стене. Он спросил у нее, будут ли еще поезда.
— Нет, не будут, милок. Ты на соседнюю станцию беги, вдруг там еще сядешь. А тут все, отходили.
Начал он волноваться, бегом отправился, куда сказали. И уже в переходе услышал шум отходившего состава. Не успел на минуту. Когда бежал, с удивлением заметил в переходе человека, тот спал, скрючившись на мраморе, подстелив пиджак. Вдруг из туннеля выехала дрезина. Он к рабочим на ней подбежал.
— Мужики, подвезите. Вот, блин, на поезд не успел.
— Да, это последний ушел. А тебе куда?
— На ВДНХ.
— Ну, мы только до Проспекта Мира едем. Ладно, раз по пути, то садись.
Первый раз в жизни студентик ехал автостопом. Ехали на дрезине по черному стволу туннеля, стены опутаны кабелями и пыльной дрянью, везде какие-то ответвления и проемы. Боялся про них спрашивать, наверно, секретное тут все. А сквозь рельсы иногда проступала вода. На стрелках горели огни, мужики притормаживали и проверяли исправность механизмов. Пару раз студентик видел крыс, таких, что каждый раз думал, будто в темноте ему мерещится.
Скинув его на станции "проспект Мира", дрезина укатила прочь. Огни в люстрах были погашены, лишь теплились по углам тусклые желтые лампочки. Он отправился наверх, по ступеням неподвижного эскалатора, поскольку нервничал, то быстро устал — а двери на выходе закрыты и железными жалюзи запечатаны. Ни живой души, он покричал: эй, есть кто, как мне выбраться? Не ответили.
Спустился обратно, надеясь, что кто-то еще проедет или пройдет, заблудившийся поезд или военный состав... С полчаса шагал из конца в конец, ожидаючи, решил перейти на соседнюю станцию. В переходах жили люди: спали бичи и бомжи в теплых местах, сидела с пацаненком старая цыганка, мусолила колоду карт.
— Тетка, как тут наверх выбраться? — спросил студентик у нее.
— Куда наверх? — настороженно переспросила старуха.
— На улицу, на воздух. На землю.
— А зачем? Здесь тепло, мне никуда не надо, — сообщила она с недовольной гримасой, добавила, — ты иди, иди отсюда, здесь не надо стоять.
Он сидел по-турецки на перроне, веря, что поезд будет. Что-то шевелилось там внизу, на рельсах. Привстал и заглянул: снова крысы. Большие, ненормально черные (до того видел на мусорках и в общагах, так были серые и маленькие, мерзкие, но не страшные), крысы зачем-то выбегали из проема туннеля, принюхивались, копошились, поднимали к потолку острые мохнатые морды, к нему приглядывались. И вдруг ему стало тоскливо и холодно, он не мог отойти с перрона, еще оглаживая трепыхающее сердце словами "ничего, перрон высокий, не запрыгнут". Тут же одна крыса легко и мощно прыгнула вверх, взлетела над гранитом балюстрады, даже с запасом, так что шлепнулась на живот. И без остановки побежала к противоположной колее, словно там ее кто-то ждал. Он принял решение вернуться на соседнюю станцию. Продолжали спать в переходе нищие, старуха ругала внука, не глядя на его перепуганную физиономию.
Наверно, минуло два-три часа, когда он пешком по шпалам (шел, напевал для ритма и звука: по шпалам, мать, по шпалам, мать, по шпалам!..) вернулся в метро под Шаболовской башней. Он много чего видел, продумал и прочувствовал, пока шел. Поднялся к выходу, теток нет. Принялся пинать ногой, бить кулаками по стеклам, кричал без слов. Вылезла из-за какой-то дверцы заспанная тетка, испугалась, попыталась утихомирить.
— Выпусти меня! — орал он ей. — Все переломаю, выпусти!
— Ты сам же просился, так чего орешь? — обозлилась тетка.
— Выпусти меня, гадина! — сказал он еще раз, не стыдясь ругательств.
Она куда-то пошла, он шел следом, наступая на пятки, чтобы не улизнула, опять оставив наедине с крысами. Тетка в комнатке достала из железного шкафа связку ключей, пошла к выходу, отомкнула висячие замки. Выматерила его напоследок. А он бросился на свободу.
Господи, там хорошо было, мило сердцу, тихо и темно. Фонари погасли, лишь светофоры музыкально мигали на перекрестке. Он отошел от станции метро, его от ее вида тошнило, рядом был прудик среди деревьев, вот там и сел на лавочку студентик. Ему казалось, что вся его жизнь куда-то пропала, а началась другая, новая. И надо было эту новую прожить по-настоящему. Когда подошла девушка в мокрой куртке (начал моросить дождь), он не удивился, хоть это была та самая "комочек с книжкой",
— Сидишь? — спросила она.
— Ага, садись тоже. Поговорим, — предложил он ей.
— Вообще-то некогда, ну да ладно. Пофилоню, — решила она и присела, старательно натянув на попу ткань куртки, чтобы не подмокнуть.
— Я ведь думал, ты не работаешь, как те, а ты работаешь, — сказал он, улыбаясь во весь рот (очень радовался ей).
— Работаю, — настороженно кивнула она.
— Здорово. Нет, ты не думай, я не осуждаю, мне теперь все катит. Меня чуть крысы не съели.
— Ага, у нас тоже их тьма. Ночью иногда могут за палец укусить. Обнаглели, никого не боятся, а кошку загрызли! — девушка тоже обрадовалась, что нашлась общая тема.
— До меня вдруг дошло. Чем я занимаюсь? Искусствоведением, ты представь, тут такое делается, такая жизнь. Ты вот, поразительный человек, красивая девушка, классиков любишь, а я по ночам в бумажках роюсь. За окном то ад, то рай, то льет из ведер. Я решил все изменить, узнать, кто я и где я. Понимаешь?
— Ну, наверно, понимаю.
— Вот, тогда помоги мне. Будь моим путеводителем. Я тебе нравлюсь? Я нормальный парень, не бойся, начитанный, работать люблю. Бросай ты свою общагу и работу эту. Дурная ведь работа.
— Даже не знаю, — девушка ощутимо волновалась. — Из общаги я бы и сама с удовольствием смоталась. А работа эта с плюсами, и не хуже других. Платят хорошо, это дает свободу.
— Если хочешь, работай, — вдруг согласился парень. — Но давай со мной, уберемся с глаз долой куда-нибудь. Давай, а?
— Ну, давай, — сказал девушка и засмеялась.
Он захохотал. От счастья жить и говорить, находить согласие, прыгнул в воду пруда. Промок (по пояс там было), а она вслед за ним прыгнула. И вдобавок водой брызгались, потом вылезли и отжались, не стесняясь, будто давно знаются, родные или любимые. И купили бутылку водки, деньги у нее были, выпили, чтобы согреться и не заболеть. Она сказал, что знает, куда им пойти, там примут, накормят, жить разрешат. Туда-то они и пошли в конце ночи.

начато в 92-м, окончено в феврале 95-го


ОШИБКА В НАЧАЛЕ ПУТИ

 


НАВЕРХ

ОГЛАВЛЕНИЕ