С е р г е й    Д е н и с о в


КРИТИКА О КРИТИКЕ: ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ КАНОНА

Павел Улитин. Разговор о рыбе. Москва, ОГИ, 2002

Ни к чему браться за непосильную для ученика ношу, если по нужному предмету уже есть учебники. Рецензии на вышедшую книгу Павла Улитина дали очерк его поэтики — отчасти импрессионистический, отчасти аналитический. Рецензии перекликаются, и это, видимо, говорит о том, что с поэтикой Павла Улитина* дело обстоит именно так, как рецензенты об этом пишут. Стоит обратиться к другой стороне дела, возможно, менее важной для истории литературы, но оттого не менее интересной для ее читателя. А именно к вопросу о том, как легитимируется в качестве Поэта еще один неизвестный широкой публике неподцензурный автор советской эпохи.

Иными словами, интересно теперь не то, что составляет суть книги (уверяю вас, я ее прочел, и очень внимательно, Послание получил и в языковой игре поучаствовал). Интересно то, что критики оставляют в качестве виньеток, которые эту суть должны сопровождать на пути в историю.

Но сначала обратимся к одной статье годичной давности (хотя никакого отношения к публикации Улитина она не имеет), поскольку ее автор, критик Валерий Шубинский, высказывает те принципы, по которым, с его точки зрения, вход новонайденным книгам в историю будет открыт или не открыт: «За следующие полвека (с 1945 года — Б.Т.) много ли наберется шедевров, отобранных… нет, не по "гамбургскому" пресловутому счету…, а простым совмещением точек зрения пяти-шести квалифицированных ценителей-эстетов?»** Заметьте, даже не эстетиков. Эдакий парнассизм начала 21 века. Аристократичный оппонент постмодерна, борец за аксиологический подход к литературе, попадает — просто обозначив референтную группу — в социологическую ловушку, куда готова рухнуть за ним вся актуальная литература.

Потому, в частности, что об открытом читателю Улитине пишут так.

Владимир Шпаков: «Так что легким это чтение не назовешь. И, не боясь ошибиться, можно утверждать: большого интереса в читательских кругах — как широких, так и узких, — эта книга не вызовет».

В переводе в более проясненный понятийный ряд это означает, что у книги есть более или менее обозначенная социальная адресованность: как и любая не анонсируемая на плакатах в метрополитене книга, она адресована людям, знакомым с гуманитарной культурой. Те, кто захотят ее прочесть и понять, должны усвоить определенный культурный багаж, как они делали это раньше, чтобы прочесть Шекспира, Кафку и Джойса (пусть в переводе). Цель реплики критика — маркировать «элитарность» вводимого в канон автора.

Елена Гродская: «Вроде бы нечасто бывает, чтобы человек, переживший пытки в тюрьме, тюремную психбольницу, обыск с отнятием всего написанного, продолжал писать несломленную, ироничную, увлекательную и свободную прозу (при этом не "Записки из подполья" и не "Колымские рассказы")».
«Записки из подполья» и «Колымские рассказы» безусловно не могут быть «при этом» «несломленными» и «свободными», но вряд ли это их недостаток. Надлом и несвобода способны рождать тексты удивительного бытийного веса — Кафка, Целан, Беккет. Оценочные эпитеты «ироничная» и «увлекательная» должны достроить тот образ, с которым хочет идентифицировать себя сегодня преуспевающий интеллигент. Точнее, хотел бы, как лет 10-12 назад — запаздывание критического дискурса, который топчется не доходя до в упор не видимого 93 года. Смысл реплики критика — «мы свободные люди, мы сидим на верблюде».

Вернемся на год назад. В. Шубинский: «новая документалистика» (а это — одна из доминант поэтики П. Улитина, по мнению всех рецензентов — Б.Т.) уже была однажды «в русской культуре — в двадцатые годы… Только тогда речь шла о Репортаже ангажированного профессионала-пропагандиста, повествующем о Сверхпроекте и являющемся его частью. А в девяностые о публичном бытовании/быте собирательного модного литератора, хамоватого денди. И в этом разница эпох — и разница революций»***.

Речь здесь у Шубинского идет о «поколении победителей усталой буржуазной революции, сделавшем религией физический и нравственный комфорт, необременительное равенство всего со всем» . При этом из текста Шубинского следует тот и нам всем очевидный факт, что «равенство всего со всем»****. — далеко пока не реальность литературного процесса, а — как одна из версий — следствие гипотетического проекта «музеефикации андеграунда в качестве сферы чуть ли не коллективного творчества, где нет ни первых ни последних»*****. (интересно, почему русские культуртрегеры и после того, как память о загубленном пролеткульте ушла из стен филфака, продолжают попугивать интеллигента никогда не виданной русской литературой egalite?). Проекта, который, видимо, никогда не будет осуществлен. Поскольку (на мой взгляд) канонизация неподцензурной литературы идет по пути, вопреки показаниям очевидцев (см. особенно статьи Вс. Некрасова) отрицающему переход русской культуры после Октябрьской революции в новое качество. В результате успешного перенесения литературных порток с заокеанской вешалки на российский гвоздок в отечественном литературоведении наступил нескончаемый 1913 год. Были советские футуристы (Михайлов, Красильников) и советские акмеисты (особенно акмеисты). Загадочные на этом фоне фигуры Сатуновского, Некрасова, Сухотина объявлены имманентными срочно сконструированной специалистами по Серебряному веку традиции и успешно описываются в терминах формалистской концепции эволюции литературных стилей (Д. Кузьмин), с привлечением в случае надобности «аналогичных поисков на Западе». Принципиальная противопоставленность советского концептуализма не столько «толстым журналам», сколько ушедшей культуре и ее лабораторным реактивациям, кажется, никем из критиков (может быть, за отдельными исключениями у В. Кулакова) не берется в расчет. Что при этом проваливается в черную дыру, открытую историками литературы между 1917 и 1991 годами, современному литературоведению неинтересно, поскольку авторы канона в «сфере чуть ли не коллективного творчества» и некоторых других сферах ничего не нашли.

Что касается «усталой буржуазной революции», то даже если не затевать спор о словах, понятно, что в пределах используемых Шубинским концептов как парадигму можно рассматривать историю Франции, которая отнюдь не закончилась в 1789. Потом были 1830, 1848. А потом Парижская коммуна и май 68-го. Как много, оказывается, всего впереди у страны, добившейся необременительного равенства хамоватого денди с хамоватым денди.

Образ «хамоватого денди», действительно малосимпатичный, появляется у Шубинского в контексте разговора о «новой документалистике», прозе, которая в силу жанровой природы провоцирует критика на выстраивание биографического образа ее автора. И критика об Улитине, вступая в «Разговор о рыбе», поддается на эту провокацию, забывая при этом, что каков красив Павел Улитин ни будь, а дальнейший метакритический разговор пойдет все-таки о способах конструирования его канонического образа и о стоящих за этими способами культурными институтами.

Высказывание от русской литературной эмиграции. Зиновий Зиник: «Но самое главное: он выпутался из самого страшного биографического клише, уготованного ему историей, — судьбы хрестоматийного героя советской литературы».

Речь идет вовсе не о прыжке Мерсо в другую экзистенциальную плоскость, не об ответственном выборе реального Улитина, до которого добраться с помощью идеологических клише типа «страшного биографического клише» можно примерно так же успешно, как до особого места в советской жизни Вен. Ерофеева через понятия «исповеди, отповеди, проповеди или заповеди» (В. Муравьев). Да и небольшое канону дело (естественно) до реального выбора. Критик, едва отведя от своего подзащитного обвинение в сходстве с особенно ему почему-то несимпатичным героем Николая Островского, навязывает ему другой, заготовленный диссидентской культурой транспарант, через который читатель теперь обязан смотреть на сопротивляющийся приемам канонизации текст, являющийся (если уж идти от эпистемологической вязи к жизненно необходимой онтологии) естественным местом свободы. Вот этот транспарант:

«Но даже инвалидная палочка хромающего после тюрьмы человека обретала, вместе с беретом, некую театральную бутафорскую веселость: это был берет завсегдатая парижского кафе, это была палочка лондонского денди».

Здесь можно подвести итог. Павел Улитин — иностранец из Лондона и Парижа. Он свободен, увлекателен, ироничен и сложен, и способен таким образом удовлетворить как дам, так и назначенных В. Шубинским пятерых-шестерых эстетов. Образ создан, осталось закрепить его каноничность.

Елена Гродская: «Вначале я сказала, что он писал не "Записки из подполья", а свободную прозу. Конечно, никакой "подпольной" литературы нет. Есть просто литература, и ее полноправным участником является Павел Павлович Улитин».

За пределами «просто литературы» остаются отобранные В. Шубинским «люди, которые уже очевидно не будут востребованы, потому что их тексты оказались явно неконкурентоспособны»******. . Иными словами, авторы, вводить которых в канон при содействии описанных выше приемов невозможно или нежелательно для составителя канона.

Есть, однако, альтернатива, использующая другие риторические приемы и дающая — на том же самом поле персоналий — другой канон. Предложивший, пожалуй, наиболее детальный анализ поэтики Улитина, автор еще одной критической статьи И. Кукулин пишет так: «то, что предчувствовал Улитин, вошло в плоть актуальной культуры, может быть чуткими людьми воспринято неизвестно откуда».

Меня, постсоветского маргинала во втором поколении, находящегося в либеральной автократии «хамоватых денди» «неизвестно где», в текстах Улитина волнует вот именно эта «неизвестно откуда» берущаяся эгалитарность доступной чуткому восприятию культуры… Ах, да, чуткость. Ну, чуткость, товарищи, еще никто не отменял. Чуткость — это не то качество, наличие которого будут удостоверять «пять-шесть эстетов» (З. Гиппиус — Мандельштаму: если он будет писать хорошие стихи, ей об этом сообщат).

И отсюда становится возможным следующее.

Станислав Львовский: «Для обычного, хотя и начитанного школьника, привыкшего, что проза — это когда тебе рассказывают историю, потрясение заключалось ещё и в том, что фабулы как бы нет, она не вычленяется, если ты не знаешь столько, сколько писавший: стилистика скрытого сюжета».

Поразительно вот что: «обычный, хотя и начитанный школьник» здесь когда говорит «если ты не знаешь столько, сколько», имеет в виду не эрудицию — не настольные шедевры и магнитофонную память, не иностранные языки, и даже не судьбу политзаключенного, а просто параллельный книге и порождающий ее бытовой ряд. В который мы, читатели, входим, когда хотим, и которым дышим, беззаконно присваивая книгу Улитина.

Станислав Львовский: «Опыт Улитина очень важен для русской словесности. И опыт этот будет востребован в полном объеме. Потому что ничего нет важнее слепых отпечатков, личной истории, отдельных и частных жизней, случайных разговоров, цитат впроброс, одного-двух прикосновений и разорванного пластикового пакета, который то поднимается вверх, то опускается там, во дворе, где дует осенний ветер».

Так описывают не культурную позицию и не дериват социального института. Так описывают именно то пространство свободы, пронизанное силовыми линиями необходимости, которым в Новое время стала литература. И именно поэтому я считаю этот фрагмент лучшим опытом риторики канонизации Улитина.


* Зиник З. Приветствую ваш неуспех // Улитин П. разговор о рыбе. М., 2002. Кукулин И. Павел Улитин. Разговор о рыбе // "Новое литературное обозрение".М., 2002, №54. Гродская Е. Павел Улитин. Разговор о рыбе // "Знамя" 2002, №7. Львовский С. Разговор на сквозняке: Павел Улитин. Разговор о рыбе // ВАВИЛОН: Литературный дневник. Шпаков В. Слова без прибавочной стоимости: Павел Улитин. Разговор о рыбе // ПИТЕРbook. N8, август, 2002.
** Шубинский В. В эпоху поздней бронзы // Н.Л.О. М., 2001, №51.С. 299.
*** Там же, С. 302.
**** Там же, С. 299.
***** Там же, С. 296.
****** Там же, С. 296.


НАВЕРХ